Бессилие языка в эпоху зрелого социализма

Категория: 
язык в эпоху развитого социализма

Время и место

О власти языка над человеком и способах использования этой власти написано множество работ, которые относятся прежде всего к таким направлениям лингвистической и философской мысли, как общая семантика, прагматика и риторика. Более чем подробно описаны языковые явления и механизмы, позволяющие манипулировать сознанием адресата речи: отдельной личности или общества. В рамках этой проблематики исследуется и специфическая ситуация использования языка в тоталитарных обществах: в частности, в бывших социалистических государствах.

В качестве «говорящего» (а точнее — активного пользователя языка) выступают реальные властные структуры, пытающиеся с помощью отмеченных языковых механизмов воздействовать на общественное и индивидуальное сознание и тем самым достигать определенных политических целей. При этом исследователь неизбежно должен учитывать не только языковые факторы, но и экстралингвистическую ситуацию, так что правильнее говорить не о языке как таковом, но о дискурсе — речи, рассматриваемой как целенаправленное социальное действие в соответствующем событийном контексте.

Язык во многом определяет дискурс, но возможна и обратная связь: отдельные черты языка изменяются в зависимости от условий и целей его употребления . Иногда говорят об особом статусе этих изменений, т.е. фактически об особом политическом языке в тоталитарном обществе, называя его «язык лжи», «деревянный язык» (калька с французского термина langue de bois) или новояз (перевод английского слова newspeak, введенного в романе «1984» Дж. Оруэллом; ср. также польский перевод nowo mowa).

Остается, однако, много неясностей, поскольку, даже если согласиться с языковым статусом данного объекта, его черты достаточно сильно зависят от конкретного тоталитарного общества, от сферы употребления (ср. язык пропаганды, язык газетных передовиц, язык публичных выступлений и т .д.) и других факторов.

В настоящей работе предпринимается попытка семиотического описания социально-языковой ситуации, характерной для Советского Союза 70-х — начала 80-х годов — периода позднего правления Л.И. Брежнева, называемого в то время «развитым социализмом», а ныне «застоем». Ни один из этих терминов не отражает достаточно полно сущности этого периода, и при этом оба содержат весьма резкую оценку, соответственно положительную и отрицательную. В работе используется термин «зрелый социализм», также встречавшийся, хотя и реже, в пропагандистской литературе, ибо именно зрелость социалистического общества обеспечивала концентрацию семиотически значимых черт дискурса.

Ритуалы новой эпохи

Непосредственно после революции произошло изменение функций многих социальных институтов. Такое изменение, в частности просто отмирание, продолжалось и по мере развития социалистического общества и достижения им зрелости. Причем отмирание функций далеко не всегда приводило к ликвидации соответствующего института. Из соображений престижа и в силу консервативности общество могло сохранять практически лишенные содержания социальные институты и действия (иногда заменяя старое название на новое, более подходящее к моменту), превращая их тем самым в ритуал.

К ярким примерам ритуализованных действий относятся выборы, социалистическое соревнование и многое другое. В них практически никогда не достигалась, а в действительности даже и не ставилась та цель, которая декларировалась устроителем ритуала — властью: «из- брать», «устроить конкуренцию» и т.д. Впрочем, нельзя сказать, что ритуал был совершенно нефункционален. С его помощью зрелое социалистическое общество поддерживало иллюзию общественной жизни, точнее говоря, имитировало ее. Существовала и еще одна функция. Ритуал служил обязательной проверкой лояльности членов общества. Участие в ритуале означало пусть формальное, но тем не менее согласие участвовать в построении коммунизма, т.е. нести свою долю ответственности за происходящее.

Следует обратить внимание на одну характерную черту ритуала. Ритуал подразумевает стороннего наблюдателя, который и квалифицирует некое действие как ритуал. Изнутри, т.е. непосредственными участниками, ритуал, вообще говоря, может осознаваться не как ритуал, а как вполне полезная процедура (ср. отличие ритуалов и процедур по Э. Берну [Берн, 1988]). Одно из благоприобретенных свойств советского человека состояло в том, что он мог ощущать себя и участником ритуала, и внешним наблюдателем одновременно. Менялась лишь степень осознанности этого ощущения. Именно этим свойством, по всей видимости, и обусловлено знаменитое оруэлловское «двоемыслие», а также изменение значения этого слова в зависимости от степени развития тоталитарного общества. Это же свойство порождает и особый советский юмор, малопонятный иностранцам, но об этом подробнее будет сказано позже.

В ритуале участники различаются по своим ролям и в первую очередь по степени участия, или степени активности. Для речевого ритуала естественно различать активную и пассивную роли, соответственно роли говорящего и слушающего. Хотя конечно же в реальной жизни речевые и неречевые роли перемешивались и составляли гораздо более сложную иерархию (например, на собрании: выступавшие с докладом, выступавшие в прениях, сидевшие в президиуме, готовившие доклады, голосовавшие «за», аплодировавшие и так далее до бесконечности). Различаются и способы борьбы с ритуалом: от неучастия до попыток разрушения ритуала изнутри (последние, впрочем, часто оказывались неудачными и превращались в своего рода сотрудничество с «хозяевами» ритуала).

Ритуализация захватила и общественную речевую деятельность. Всевозможные речи с высоких и невысоких трибун, выступления на съездах, конференциях, собраниях, а также диспуты на политические темы и передовицы в газетах не должны были, как правило, ни сообщать новой информации, ни способствовать выявлению истины, а являлись вполне образцовыми ритуалами. Общественная и политическая речевая деятельность была лишена информационного и игрового (часто свойственного политической жизни) аспектов. Все это не могло не оказать влияния и на сам язык.

Для ритуальной функции некоторые свойства языка оказываются несущественными, более того, некоторые существенные свойства языка просто неприемлемы для ритуала, поскольку разрушают его. С другой стороны, ритуалу могут быть присущи отдельные черты, нехарактерные или незначимые для обыденного дискурса. Этой причиной объясняется появление и закрепление в языке множества специфических элементов и, наоборот, вычеркивание важных явлений, например каламбуров и других игровых элементов языка.

Для отправления ритуала в зрелом социалистическом обществе уже не требовался обыденный русский язык, он даже в какой-то степени мешал ритуальным действиям. Появление новояза, описанное Дж. Оруэллом, — естественное следствие непригодности нормального языка для осуществления ритуала. Однако в реальном советском обществе новояз не вытеснил обыденный язык, а существовал параллельно с ним, так что можно с большим основанием говорить о диглоссии, впрочем, достаточно привычной для России в разные времена.

Диглоссия на Руси

Диглоссия — это одновременное существование в обществе двух языков или двух форм одного языка, применяемых в разных функциональных сферах и противопоставленных по шкале «высокое — низкое». Широко известна диглоссия, существовавшая в дворянском обществе в России в XVIII веке, в которой участвовали русский и французский языки. Еще более ранняя диглоссия, имевшая место в Киевской руси, описана Б.А. Успенским [Успенский, 1983]. Она заключалась в противопоставлении литературного церковнославянского языка и разговорного (с определенной точки зрения — языческого) языка. Каждый из них имел свою сферу функционирования. Последний использовался в особое время в особых «низких» местах и имел специальные снижающие сигналы.

«Русский язык находится на этапе утраты грамматических категорий»«Русский язык находится на этапе утраты грамматических категорий»Интервью с лингвистом Кириллом Бабаевым о маятниковых изменениях в грамматике, креолизации языков и современных процессах в русскомИнтересно, что «низким» местом считалась, например, баня, а в качестве снижающих языковых сигналов могло употребляться русское сквернословие — мат. Эта ситуация с анекдотической точностью повторилась спустя несколько веков. Именно баня явилась местом освобождения от ритуального языка, причем не только для «народа», но и для партийной элиты, а одним из основных качеств «банно-партийного» общения было обильное сквернословие, недопустимое в торжественных ритуалах. По-видимому, правы те, кто в качестве одной из причин распространения русского мата в социалистическом обществе называет его компенсаторную функцию. Сквернословие, с одной стороны, подчеркивает тот факт, что разговор ведется не на новоязе, с другой стороны, очищает от него.

В советском обществе периода зрелого социализма фактически имела место диглоссия, т.е. сосуществование двух языков (конечно, в том случае, если мы ограничиваемся носителями русского языка): русского и советского русского. Об этом разделении пишет, например, М. Геллер в статье «русский язык и советский язык» в газете «русская мысль» от 8 мая 1980 года. Сами эти названия напрашиваются по аналогии с «русскими» и «русскими советскими» писателями (как это писалось в энциклопедиях и учебниках), хотя можно также говорить и о русском социалистическом языке.

Русский советский язык использовался в советском ритуальном общении. Это язык, достаточно непостоянный по лексическому составу, сильно подверженный моде, задаваемой прежде всего образцами речи генерального секретаря и других высокопоставленных партийных работников, все-таки представлял собой отдельное и самостоятельное образование, грамматика и словарь которого еще не описаны.

Хотя между названными языками как будто бы нет непроходимой пропасти ни в структурном отношении, ни в отношении сфер употребления, тем не менее это два разных языка (впрочем, чтобы не спорить о терминах, следовало бы использовать более нейтральный термин «идиома», обозначающий в современной лингвистике любое языковое образование, без претензии на статус отдельного языка), что особенно хорошо видно при сталкивании их во времени и пространстве.

Можно описать эталонные ситуации употребления ритуализованного языка («выступления с трибуны» и т.п.). Однако возможно и последовательное использование двух описываемых языков в одном месте одними и теми же людьми практически без паузы. При этом действуют особые сигнальные механизмы, маркирующие изменение функциональной сферы и соответствующий переход от одного языка к другому. Среди этих механизмов могут быть и языковые и неязыковые. Одним из главных таких маркеров является «серьезность» ритуала, подобающее изменение выражения лица, голоса, позы…

Чрезвычайно отчетливо описывает такой переход и возникшую коллизию между двумя языками А.Я. Яшин в знаменитом и некогда подвергшемся сильной критике рассказе «рычаги» (1956). Колхозники, собравшись в правлении колхоза, беседуют о том о сем. Но в какой-то момент один из них, секретарь парторганизации, объявляет ритуал открытым. «Борода его расправилась, удлинилась, глаза посуровели», «сухим, строгим и словно бы заговорщическим голосом» он произносит: «начнем, товарищи! все в сборе?» Как пишет далее А.Я. Яшин: «Сказал он это и будто щелкнул выключателем какого-то чудодейственного механизма: все в избе начало преображаться до неузнаваемости — люди, и вещи, и, кажется, даже воздух».

А. Вежбицкая [Вежбицкая, 1990] предполагает еще более сложное противопоставление «языков» в социалистической Польше, говоря о специальном антитоталитарном языке. Можно спорить о языковом статусе описанных ею явлений, но, по-видимому, необходимо признать существование особых маркеров «антитоталитарности» («антиритуальности»). Это: и упомянутое выше сквернословие, и ирония или языковые игры, осуществляемые с помощью языковых или речевых механизмов, например, по Вежбицкой, подчеркнутое употребление русских слов в польской речи, нестандартное словообразование и т.п.

Для русского языка эпохи социализма феноменом, типологически сходным с тем, который описан А. Вежбицкой, можно считать подчеркнутый переход в другой стиль речи, как в бюрократический, так и в просторечный. Интересно в связи с этим сопоставить как бы просторечные, но встречающиеся с особым ироническим выделением и в речи культурных носителей языка фонетические искажения двух
главных идеологических антонимов: совейский — мериканский.

Новому человеку — новый язык

Задача лингвистического описания функционирования языков в тоталитарном обществе, как правило, сводилась к поиску языковых и речевых средств, позволяющих манипулировать сознанием адресата. Это в первую очередь использование в речи языковых единиц с ложной пресуппозицией, различного рода нарушения прагматических постулатов общения, приводящие к возникновению ложных импликатур, а также прямая ложь, закрепляемая постоянным употреблением. Следует заметить, что сама по себе ложь не создает какого-либо особого «языка лжи» (этот термин, несущий резкую оценку объекта, кажется достаточно бессодержательным и в силу этого более пропагандистским, чем научным), поскольку лежит вне языка и касается лишь его употребления.

Так, приговор сталинского времени «10 лет без права переписки», означающий в действительности расстрел, первоначально представляет собой юридическую формулу на обыденном языке в постоянно ложном употреблении, т.е. это регулярно воспроизводимая властью ложь. Значительно позднее, по мере осознания этой лжи, данная языковая единица фактически становится фразеологизмом с соответствующим смыслом, но между этими двумя периодами находится самое опасное переходное лингвистическое состояние. Перечисленные речевые приемы, безусловно, присущи языку власти, особенно в период становления и раннего развития тоталитарного государства (ранний социализм в Советском Союзе — время наиболее интенсивного обмана народа властью). Однако эти приемы нельзя абсолютизировать, поскольку они вытекают из природы языка и свойственны отнюдь не только дискурсу тоталитарных государств. Любой естественный язык может использоваться для лжи, демагогии и т.п.

Более удивительный факт являют собой чисто лингвистические параллели между различными языками власти: советским русским языком и языком гораздо более недолговечного тоталитарного государства — Германии времен третьего рейха (существует богатая традиция описания этого явления: [Cassirer, 1946] и т .д .), а также языками других социалистических стран (см., например, работы польской лингвистической школы: [Nowo-mowa, 1985], [Bralczyk, 1985] и др.). Многие совпадения практически невозможно объяснить исходя из внутренних законов развития языка, что же касается попыток социальной и исторической интерпретации тоталитарного дискурса, то это почти всегда лишь более или менее интересные гипотезы, не имеющие строгого научного подтверждения. Теория ритуализации дискурса и влияния его на язык находится в этом ряду. Не претендуя на единственность и всеобщность, она позволяет объяснить и проинтерпретировать многие языковые явления, характерные, в частности, для советского языка. В определенном смысле советский язык является образцовым языком, поскольку вполне соответствует тем целям, которым он служит.

Трудно сказать, насколько возможно интегральное описание ритуального языка, но, очевидно, продуктивным следует считать описание отличий ритуального языка от обыденного, что, может быть, точнее было бы назвать нарушениями правил языка, допустимыми при его ритуальном использовании.

Среди этих нарушений встречаются бесспорные аномалии, а кроме того, и абсолютизация некоторых свойств и явлений языка, в том числе злоупотреблений какими-то словами, конструкциями и т.д., а также наоборот: отсутствие некоторых свойств и явлений.

Наиболее общими принципами речевого ритуала надо признать предпочтительность прецедента перед какими-либо системными соображениями и категорическую недопустимость какой бы то ни было языковой игры, поскольку она разрушает ритуал.

Речевой прецедент (даже и противоречащий языковым нормам), имевший место в речи первого лица (страны, республики, области и далее везде) и вследствие этого санкционированный им, закрепляется в качестве «хорошего» языкового явления и в дальнейшем репродуцируется. Вообще же нужно сказать, что нарушения пронизывают весь язык и зафиксированы на всех языковых уровнях.

На фонетическом уровне это копирование произношения генерального секретаря, в том числе знаменитое смягчение согласных в суффиксе -изм: коммунизьм, ленинизьм и т.п., и многое другое, многократно отраженное в анекдотах. На графическом уровне это идеологически правильное использование прописных и строчных букв: для «хороших» слов— прописные буквы (Партия, Родина, Первомай и т.п.), и, наоборот, обязательная строчная буква в слове Бог: бог.

Что же касается морфологии и лексики, то богатейший материал предоставляет исследователю советское словотворчество. Знаменитые сокращенные слова (жилплощадь, комсомол, колхоз — количество примеров неограниченно), обилие малопонятных аббревиатур — все это, по-видимому, служило совершенно определенным социальным целям. Хозяином языка была власть, и только она могла назначать имена, лишать имен, переименовывать, наконец упрекать в незнании нового имени. Кто за чехардой имен: ЖЭК, ДЭЗ, РЭУ — мог уследить, как работает это таинственное учреждение, кто мог правильно написать какое-нибудь заявление, не обратившись к представителю власти и носителю советского языка — чиновнику (ср. также ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ и уже сейчас СССР, СНГ…)? Переименование создавало иллюзию изменения, неугодные объекты «как бы» уничтожались, появлялись же «как бы» совершенно новые объекты с положительными качествами. И это должно было внушать надежду.

Чрезвычайно сложен советский синтаксис, функцией которого, в частности, было скрывать отсутствие смысла. Синтаксические конструкции советского языка — это прежде всего шаблоны, среди которых царит принцип прецедента. Особую роль играют слова, сигнализирующие о ритуальных действиях, такие, например, обращения, как товарищи, граждане.

Но одно из самых принципиальных свойств ритуальной речевой деятельности заключается в десемантизации текста . именно это свойство во многом определяет перечисленные выше изменения, происходящие на более поверхностных уровнях . есть множество подтверждений этому. Десемантизациия — это не полное обессмысливание. Так, например, слова ритуального языка часто теряют не весь смысл, но часть его, как правило, сохраняя или даже приобретая оценочное значение (со знаком плюс или минус). Отсюда — длинные ряды синонимов или квазисинонимов, не являющихся таковыми в обыденном языке. В качестве примера можно привести представительную группу синонимов со значением ‘хорошая связь’: дружба, братство, семья, сообщество, единство, единение, сплочение (ряд можно продолжить) — в контекстах типа дружба народов или более новый ряд со значением ‘плохое лицо еврейской национальности’: сионист, русофоб, масон, космополит, корчмарь, инородец…

Десемантизация приводит к тому, что на ритуальном языке можно говорить лишь о самых общих и простых вещах. История КпСС (не реальная, а опубликованная), в частности, представима как результат сложения простейших мифологических сюжетов (исчислимых по типу того, как В.Я. Пропп исчислил сказочные сюжеты) и ритуального языка, которым эти сюжеты излагаются. Парадоксальным образом ритуальная речь очень эмоциональна, ведь она содержит большое количество оценочных слов, практически лишенных содержания. Однако эмоциональность эта чисто ритуальная, т.е. фиктивная.

Еще одно важное проявление десемантизации заключается в обилии в советском языке имен собственных (или слов, приобретающих свойства имен собственных— определенность, конкретную референтность и т.д.): Партия, Политбюро, ЦК КПСС, Генсек, Комсомол, капитал, империализм, ЦРУ и т.п. употребление множества имен собственных (закрепляемое, кстати, с помощью упомянутых выше аббревиатур, прописной буквы и некоторых других лингвистических средств) позволяет вывести соответствующие объекты за пределы семантической системы языка, фактически подразумевает их существование (хотя в действительности они могут быть фикцией) и тем самым обеспечивает возможность создавать новую мифологию, не ограниченную системой значений обыденного языка.

Сегодняшние споры о том, что же такое КПСС (или Партия), порождены во многом как раз тем, что, в сущности, речь всегда шла не об определенном понятии, а, скорее, о некоем мифическом существе, требующем почитания, служения, жертв и т .д . в результате манипуляций с именами собственными возникают совершенно неожиданные тождества разных в действительности объектов (как и в случае описанной выше синонимии): Сталин — это Ленин сегодня; Говорим Ленин — подразумеваем Партия, говорим Партия — подразумеваем Ленин. Десемантизация текста затрудняет, а порой делает невозможным его пересказ. Советские тексты — и это хорошо знают студенты, сдававшие экзамены по общественно-политическим дисциплинам, — лучше заучивать наизусть.

Многие черты советского языка и ритуала постоянно высмеивались, пародировались, доводились до абсурда. Вообще, отношения между ритуалом и юмором в Советском Союзе эпохи построения коммунизма были достаточно напряженными.

Юмор против власти и наоборот

Как уже говорилось, одной из основных черт советского ритуала была его серьезность, так что юмор, смех и игра не только считались нежелательными в процессе ритуала, но и фактически уничтожали его . Власть вставала на защиту ритуала, политический юмор приравнивался к антисоветской пропаганде и карался советским правосудием.

Рефлексия по поводу ритуализации жизни породила особый тип советского юмора, основанный на противопоставлении ритуализованного и обыденного поведения . Существует немало анекдотов и баек, а также юмористических рассказов более позднего периода, сознательно или бессознательно использующих этот механизм.

Вот наиболее яркие из них. В рассказе С.Д. Довлатова «чья-то смерть» главный редактор советской газеты посылает журналиста (главного героя рассказа) представлять газету на похоронах номенклатурного работника:

— Впрочем, давайте говорить по существу, — устал редактор, — скончался Ильвес.
В силу гнусной привычки ко лжи я изобразил уныние.
— Вы знали его? — спросил редактор.
— Нет, — говорю.
— Ильвес был директором телестудии . похороны его — серьезное мероприятие. Надеюсь, это ясно?
— Да.
— Должен присутствовать человек от нашей редакции. Мы собирались послать Шаблинского.
— Правильно, — говорю, — Мишка у них без конца халтурит. Редактор поморщился.
— Михаил Борисович занят. Едет в командировку на остров Сааремаа.
Кленский отпадает. Тут нужен человек с представительной внешностью. У Буша запой и так далее. Остановились на вашей кандидатуре. Умоляю, не подведите. Нужно будет произнести короткую теплую речь. Необходимо, чтобы… В общем, держитесь так, будто хорошо знали покойного…

Героя включают в похоронную комиссию, вручают согласованный текст похоронной речи и поручают забрать тело из морга. Журналист забирает другого покойника, что выясняется уже на кладбище.

Снова никто не рискует прервать ритуал с политическим значением, да еще во время телевизионной трансляции (позднее скандал устраивает семья другого покойника, поскольку она не задействована в социалистическом ритуале похорон, а собирается похоронить своего родственника по правилам традиционного ритуала без какой бы то ни было политики).

Герой, как это свойственно многим персонажам Довлатова, тоже нарушает советский ритуал, произнеся вместо запланированной речи странную «импровизацию».

— Я не понял, — сказал Альтмяэ, — что ты имел в виду?
— Я сам не понял, — говорю, — какой-то хаос вокруг.

Хаос этот, возникающий в душе героя, тем больше, чем строже и нерушимей абсурдный порядок социалистического ритуала. Ритуал привычно подменяет собой жизнь, но человек все-таки сопротивляется этому. При этом не обязательно возникает именно юмористический эффект. Все зависит еще и от того, насколько унизителен ритуал для вольных или невольных его участников, насколько они находят в себе силы противостоять ему.

В фильме Т. Абуладзе «Покаяние», ставшем символом начала перестройки, также есть эпизод, в чистом виде демонстрирующий абсурдность ритуала и последствия его нарушения. Во время речи диктатора прорывает водопроводную трубу и струи воды поливают и оратора и аудиторию. Тем не менее диктатор (он и самый главный жрец и раб ритуала) и его подданные мужественно доводят ритуал до конца. Герой фильма, не пожелавший принять участие в ритуале, обречен.

Сходный механизм возникновения юмористического эффекта в результате непроизвольного разрушения ритуала главным жрецом используется в многочисленных анекдотах о Л.И. Брежневе. Последний, как правило во время торжественного ритуала, вследствие особенностей дикции, болезни и т .п., сам того не замечая, совершает нечто несоответствующее: что-то бессмысленное или неприличное. Большинство этих анекдотов построены по принципу: чем резче и неприличнее нарушение ритуала, тем смешнее.

Начало перестройки дало образцы и принципиально нового механизма остроумия — остроумия переходной эпохи, времени разрушения советских ритуалов и доступности прежде скрытых областей жизни.

В одном учреждении на партийном собрании после ряда других вопросов разбирается персональное дело Марьи Ивановны. Секретарь парторганизации встает и, обращаясь к Марье Ивановне, отеческим голосом говорит: «Марья Ивановна, как же так? у вас крепкая советская семья, двое детей, муж — передовик производства, вы сами — общественница и отличный работник, вам осталось несколько лет до заслуженной пенсии, и вдруг мы узнаем, что вы — валютная проститутка! Как же так?» (пауза.) встает Марья Ивановна и, разводя руками, произносит: «повезло…»

В этой паузе и в самом ответе заложено, может быть, несколько причудливое (чтобы не впадать в морализаторство) освобождение человека от ритуализации. Вместо естественного (с ритуальной точки зрения), привычного и ожидаемого и героями и слушателями анекдота покаяния Марья Ивановна выступает со своей обыденной точки зрения — выгодно!— и полностью разрушает ритуал. таков этот грубоватый анекдот постсоциалистической эпохи.

Итак, если юмор эпохи зрелого социализма эксплуатирует абсурдность ритуала, то юмор переходного времени — привычность ритуала, но оба типа юмора стремятся освободить слушателей от ритуальной зависимости.

В заключение необходимо сказать о вненациональном характере описанных механизмов порождения юмора. Как уже говорилось выше, особый тип юмора, основанный на ироническом «злоупотреблении» русским языком в польской речи, описан А. Вежбицкой (Wierzbicka, 1990). Близким к нему по духу явлением в русской культуре можно считать сознательное и подчеркнутое смешение стилей. Даже сам выбор многими поэтами в качестве лирического героя «человека из народа», говорящего на причудливой смеси просторечия и бюрократического языка, весьма показателен. Интеллигент, поющий от «лица народа» на подчеркнуто убогом языке, смеется не только над этим «народом», но и над самим собой. По-видимому, можно говорить об особом социалистическом (или, точнее, антисоциалистическом, т.е. порожденном социализмом и направленном против него) типе юмора, модифицируемом в зависимости от языка, страны и национального характера.

Бессилие языка

Конечно, ритуализация общественной речевой деятельности присуща не только тоталитарному обществу и уж заведомо не только советскому обществу эпохи зрелого социализма, но именно здесь она проявилась особенно ярко, приведя, по существу, к диглоссии. Впрочем, между двумя языками не было непроницаемой перегородки, и пресловутое русское косноязычие вызвано отчасти влиянием ритуального языка. Этим же объясняется распространенность «чтения по бумажке» вне политической сферы (экспансия политического ритуала в новые области). Степень ритуализации общества, его языка и сознания еще предстоит понять. Чтобы увидеть, что степень эта высока, достаточно вспомнить языковые примеры, относящиеся к более позднему периоду, но продолжающие ту же ритуальную линию.

Один из главных выводов, который можно сделать из всего сказанного, состоит в том, что ритуальное употребление языка отчетливо демонстрирует его бессилие. Язык, не подкрепленный силой и мужеством его носителей, не способен сопротивляться насилию над ним. Но и сам язык не является инструментом насилия. Воздействие на человека осуществляется не с его помощью, а другими экстралингвистическими методами.

Максим КРОНГАУЗ

отрывок из книги "Слово за слово: о языке и не только", ИД «Дело» РАНХиГС 

Понравился материал - поддержите нас